— Саша, покажите-ка больного окулисту еще раз. Мне не нравится его глазное дно. И вот еще что — заберите его бумаги, снесите их под замок. И эту балалайку унесите тоже.
Сторожев попытался было отстоять свою «щелкалку», но Филипп Николаевич был неумолим.
— Никаких книг, никакой балалайки, никакой писанины. Из передач — крепкая мужицкая еда. Лежать и думать о футболе…
Сторожев смиренно кивал врачу, но Саша видела, что смиренность его — притворная! Пока он с Филиппом Николаевичем вот так — то явно, то скрыто — пререкался, Саша успела разглядеть его хорошо. Лицо его ужасно неправильным оказалось — с кривым носом и неровными по высоте бровями; глаза у него зеленые, а улыбка очень молодит его; при быстром разговоре Сторожев слегка заикается. А какие беспокойные у него руки! Когда Саша собирала его бумаги, эти руки барабанили по тумбочке, шарили в карманах, как потерянные.
И, глядя на эти нервные длиннопалые руки, Саша еще раз удивилась: с чего ей вздумалось сравнить его с Трофимычем? Ничего общего! Эту похожесть она придумала сгоряча, вопреки здравому смыслу. Но для чего?
5
Сестрам, которые помоложе, больные любят говорить любезности. Поначалу их комплименты кружат голову, однако довольно скоро надоедают, и их пропускаешь мимо ушей.
В свое время Саша Владыкина все это пережила. Однако после возвращения из отпуска комплименты сыпались на нее со всех сторон, валом валили, и под благодатным дождем этой полуистины-полулести Саша и вправду стала замечать, что с нею словно бы началось что-то новое или же повторяется очень-очень знакомое, но такое давнее, что успело забыться. Ловчее облегал плечи халат, легче стала походка. Разносила ли больным лекарства, сопровождала ли на обходах врачей, она мысленно подгоняла себя и всех: «Скорее! Ну скорее, что ли! Опять этот Петров собрал вокруг себя консилиум, вечно-то он плачется!»
И вдруг спохватывалась: «А куда я, собственно, спешу? Отчего меня носит, как ветром былку?»
И однажды Саша подкараулила, куда это она все время спешит. Едва случалась свободная минутка, она почти бегом помчалась к белому своему столику в сестринской. Крутнула ключом, выдвинула нижний ящик — и вот они эти его бумаги. Осторожно, опасаясь, что не попадет на табурет, Саша присела и прикрыла рукой глаза.
— Ну чего ты там копошишься? — осердилась Таиса, старшая сестра. — Лекарства разносить пора!
— Отпусти меня, Тане Федоровна, домой. У меня отчего-то все из рук валится.
— С Женькой, значит, поцапалась! Ладно, иди, а завтра меня подменишь.
«Сторожев… Неужели? — думала она по пути домой. — Нет-нет!»
Ни о чем она с ним не говорила, ничего она о нем не знает, а стало быть, все пустое. «Это семнадцатилетних завлекают глазками, а мне-то уж…» Она попыталась вспомнить, какие глаза у Сторожева, но как ни старалась, не только глаз — лица его вспомнить не могла.
«О чем же тогда разговор? Это какой-то шальной случай, затмение ума».
Но сейчас же снова и снова вспоминались ей счастливые минуты, когда, торопясь-горячась, она подходила к своему корпусу, накидывала на ходу халат и летела из раздевалки наверх, надеясь встретить Сторожева еще в коридоре. А потом — притихшая, ощущая в груди холодок, заходила в восьмую палату, старалась не смотреть на него, но видела только его.
Ей захотелось посмотреть, где он живет.
От трамвайной остановки к его дому шла она украдисто, словно бы кто-то мог догадаться, куда это она идет и что при этом думает. В незнакомый подъезд вошла, чуя в висках невнятный тук, как от вина.
Вот она, его дверь, — обычная, не лучше и не хуже любой другой. Саша замедлила против нее шаги, прислушалась и едва удержала себя, чтоб не потрогать дверную скобу. Потом — не стоять же перед дверью! — она поднялась на площадку между этажами и остановилась у окна. Прямо перед нею стоял планетарий, голубенькое строеньице с куполом. «А что за этим куполом?» — и поднялась этажом выше.
Так, с этажа на этаж поднимаясь, взошла она до чердачного помещения и отсюда залюбовалась на крыши. С печными трубами — то длинными, то присадистыми, с вителью антенн, голубые, зеленые, розовые, холодного цинкового литья и цвета земли — крыши устилали собой все пространство впереди. Они лежали ровно, сплошь, по ним, казалось, можно было гулять так же привычно и просто, как по лугу или по площади или полевой безлюдной дорогой.
…«Отчего этот парень так на меня смотрит? Он что, догадывается, где я была? А вон и другой посматривает с ухмылочкой. Может, я задумалась и о чем-то проговорилась?.. Боже, как много народу, некуда деться». И вышла из трамвая, не доехав до дому.
Но и на тротуаре были все те же люди-люди-люди. И все толпятся, идут туда, идут сюда, встречаются и обгоняют, задевают плечами и сумками, заглядывают тебе в глаза. И чего бы им заглядывать? Может, у меня на лице сейчас что-то такое, о чем догадается и Женя? Нет, сейчас я домой не могу.
Кривая немощеная улочка привела ее на окраину, к кладбищу. Могилы без оградок и памятников, покосившиеся трухлявые кресты, и вдруг часовенка с золоченым крестом, возле которой паслись куры.
Саша привалилась спиной к ветелке, ветелка, качаясь, тихо поскрипывала, пошумливала листвой, навевала сладкую грусть. Интересно, что сейчас делает Сторожев? Заскучал он без своих бумаг и без щелкалки. «И вот опять я о нем… Зачем? Такое случается, говорят, только в недружных семьях, а мы-то с Женей… мы ведь живем хорошо, и я его люблю. Ведь люблю?» И вдруг забеспокоилась, а еще через минуту ее охватила паника. Саша уже готова была бежать снова в город, на люди, но тут из часовенки вышла старушка с ситом: «Гульки, гульки, гульки». На ее зов из-под карниза часовенки, из-за ограды и отовсюду налетели голуби. И пока птицы клевали, а старушка сеяла им пшено и хлебные крошки, о ее ноги все время терся дымчатый котенок. Он и убежал следом за хозяйкой в часовенку, играя на ходу и подпрыгивая. Это Сашу развеселило, и домой она шла успокоенная.
— А я тут пельмешки катаю!
Без майки, в комнатных шароварах, Женя вышел навстречу с румянцем в обе щеки.
— Жень, давай куда-нибудь сходим.
— Может, для начала ты хотя бы прикроешь дверь?
— В кино. А еще лучше, в парк, на качели. Там еще самолет есть…
— Что это с тобой? Новое дело!
— Женечка, милый, мы каждый день что-то теряем.
— Ну уж! Мы живем как все. Может, не лучше, но и не хуже других.
— Что мне другие? Мне не нравится, как живем мы. Каждый день все одно и одно, все одно и одно. Ну давай что-нибудь придумаем, а? Знаешь что, пошли в ресторан!
— Вот это да! Замашечки…
— А что? Мы так давно никуда не ходили.
— Да ведь в субботу на дне рождения у Володи — забыла? Сейчас я кликну Нечаевых — давай?
— Нет! Говори: идешь со мной или не идешь?
— Интересно…
Он откинул голову к стене, оглядел жену с расстояния.
— Хорошо, тогда я иду одна. Вернусь нескоро.
Вернулась, однако, минуты через три, не дойдя и до соседнего дома. Женя встретил ее усмешкой.
Не набросив на плечи домашнего халата, не скинув даже туфель, она выдвинула из угла на середину комнаты зеркало, а на его место загнала телевизор. Под оттоманкой что-то скрежетало, драло пол, но Саша и ее передвинула на другое место. Очередь дошла до шкафа.
— Ты что, рехнулась?
Привалясь плечом к стенке шкафа, Женя наблюдал за Сашей вприщурку.
— Не мешай! — оттолкнула его жена.
Но сдвинуть шкаф она оказалась бессильна, и от бессилия своего вдруг заплакала.
— Что с тобой, Саша?
— Отойди-и!
Ткнувшись в подушку, она стала плакать все горше и все безутешней.
Женя стоял над нею потерянный.
6
Утром, поднявшись с припухлыми веками, Саша дольше, чем всегда, наглаживала платье и дольше обычного пушила перед зеркалом прическу. Строго рассматривая себя, она здесь же решила: сегодня буду следить за собой, за каждым словом, за каждым движением. Следить постоянно, каждую минуту. И только с холодной головой. С холодной…
Однако стоило завиднеться больнице, и Саша незаметно для себя стала прибавлять шагу, а в цементный полуподвал, где раздевалка, неслась уже бегом. Халат едва накинула, и наверх, наверх — в свое отделение.
«Постой, постой! Зачем ты прыгаешь через две ступеньки?» — окоротила себя Саша. Только не подчинялись ей ноги, ноги несли ее и несли.
«Вот тебе и холодная голова!» В две палаты разнесла лекарства привычно, а перед восьмой заробела. Не могла войти туда, и все. Вернулась в сестринскую, посмотрела на себя в осколок зеркала. Лицо пылало.
Не попросить ли Трушину Люсю — пусть в этой палате раздаст лекарства она? А в обед, а завтра кто за тебя это сделает? Никто не сделает. Хочешь не хочешь, а когда-то придется перебороть свою робость. Уж лучше сделай это сейчас. Иди сама. Иди.